Дмитрий Ольшанский: Религию марксизма заменила религия психотерапии с привкусом нью-эйджа и феминизма
Полезно помнить, что ровно то же самое место, какое сто лет назад в русской речи — и, конечно, в советской гражданской религии, — занимали слова «труд», «завод», «домна», «смычка», «перековка», «бдительность», «партия», «чистка», «проработка» и «сознательность», наконец, — теперь занимают «практики», «травма», «границы», «новый опыт», «развитие», «абъюз», «тренинг», «гештальт», «чистка» (но уже кармы), «проработка» (но уже сценариев) и «осознанность» (вместо прежней «сознательности»).
То есть религию марксизма с привкусом красноармейского и чекистского сапога заменила религия психотерапии с привкусом нью-эйджа и феминизма.
Примерно понятно, как это случилось.
Мотивы и цели простой и молодой части нашего народа сейчас и тогда — прямо противоположны.
Тогда свежий человек чувствовал, что если он хочет вырваться из традиционного, столетиями, казалось, воспроизводимого мира своего семейного, крестьянского или общинно-этнического уклада, то он обязан влиться в некоторую могучую и безличную общность, жречески направляемую коммунистами, — и если он будет играть по её правилам, будет терпеть и преодолевать, она, эта общность, затянет его за собой туда, куда он так хотел. В тогдашнюю промышленную «современность», навстречу лампочке и автомобилю.
Теперь иначе. Теперь человек чувствует, что он обязан каким-то образом выделиться, выбраться из той самой ветхой современности, куда стремились сто лет назад, из этой промышленной архаики, с её унылыми рядами многоэтажек, заборов, типовых школ и поликлиник, загсов и моргов, автобусов и электричек. Массовый индустриальный мир, бывший когда-то объектом страстного желания юных прадедов, сделался символом безнадёжности и пенсионной тоски.
И, чтобы как-то выбиться оттуда, необходимо опять влиться в некоторую могучую общность, жречески направляемую коучами, гуру, всякими «амбассадорами» и «евангелистами» (да, я сейчас говорю на их языке, потерпите) и отчасти прогрессивными политиками (хотя их роль тут намного меньше, чем прежде).
Разница, однако, в том, что если толпа столетней давности гордилась тем, что она — коллектив, она настаивала на своём суровом множестве, на величии своего безличия, то сейчас действующая гражданская религия умеет и любит представлять стадность как индивидуализм.
Вы по-прежнему должны двигаться в коллективе, но не замечать его, ощущая все свои типовые переживания как очень личные, единственные в своём роде. И новый клишированный язык уже настраивает человека не на поглощение какой-то смутной воображаемой счастливой массой его тревожного и, возможно, контрреволюционного «я», от которого одни проблемы, — но, наоборот, на поглаживание, почёсывание и причёсывание этого «я», на максимальное ублажение этого «я», — впрочем, такого же воображаемого, как та старая масса, поскольку оно состоит из таких же бесконечно заучиваемых и повторяемых общих формул, как и советский марксизм сто лет назад.
Тот человек шёл за электричеством и автобусом, станком и тёплым сортиром.
А куда идёт этот? А он идёт «к самому себе».
То есть тот бог, которому молится нынешняя современность — это нарциссизм вместо технического прогресса.
И если раньше будущее этой советской религии виделось как конвейер, с которого сходят бесконечные детали, двигатели, танки, ракеты и какие-то ещё непредставимые устройства, представляющие далёкое и окончательное торжество машинного рая, то теперь будущее психотерапевтической религии — это, скорее, этакий уходящий в никуда парад зеркал, в каждом из которых отражается герой времени, осознанный юзер, бывший трудящийся, отражается со всеми его стандартными травмами, границами и практиками, и он может смотреть и смотреть на себя, заново находя поводы для того, чтобы думать и говорить о себе мёртвыми чужими словами, и сомневаться, и прихорашиваться, и вертеться.